назад
13.1
Я начал рисовать больше, по-прежнему следуя за именами голубя. Когда Джерард назвал
ее Поллок, Джексон Поллок, который
зарабатывал себе на жизнь абстракцией и сошел с ума от своих абстрактных работ,
мы рисовали при помочи шариков. Что нам
было нужно – это замысловатые линии, перечеркивающие друг друга, цвета,
переходящие один в другой, и мы создавали это без помощи кисточек. У нас было немало этих стеклянных шариков,
-они были нужны нам, чтобы изобразить то сумасшествие, которое творилось в
голове у того ненормального, - мы окунули их в ведро с краской, заканчивая этим
наши приготовления к предстоящей работе. Измазав их в краске, мы катали их по холсту,
и звук, с которым они касались поверхности, отдавались музыкой в наших ушах. Мы работали в
тишине, не считая попыток Джерарда что-то спеть. Я говорил ему, что его пение отвлекало
меня (и это еще мягко сказано) и он уступил. Тишина была ничуть
не хуже его любимой музыки, и в тишине мы могли узнать друг о друге больше, даже
то, что мы никогда не могли друг другу сказать. Музыка всегда отвлекала, а в
этом деле отвлекаться не стоило.
Сидя на полу перед полотном, мы играли в игру, которую,
как мы думали, оставили далеко позади, как и эти извилистые красные и розовые
полосы от стеклянных шариков. Джерард рассказывал мне о жизни Поллока, о жене, которая
бросила его, о его пьянстве и безумии, и я очень внимательно его слушал. Он
рассказывал истории всех художников, которые вдохновляли его, но все-таки для
меня еще не было истории интереснее, чем его собственная.
После того вечера, когда мы сидели за кухонным столом и он рассказывал мне свою историю, будто рисуя
гигантскую картину на холсте, после этого мне начали сниться яркие сны о нем. В них не
происходило ничего из ряда вон выходящего; только мое видение того, что он мне
рассказал. В первом сне я видел, как он рисовал в парке, пока не сядет солнце, и
тогда он искал себе тихое место в парке Нью-Йорка, где он проводил ночь, пока
солнце снова не встанет, позволяя ему снова заниматься своими дневными делами.
Другой был короче: там он рисовал в своей книге с набросками и говорил с
братом, которого я еще никогда не встречал. Продолжая видеть во сне кадры из жизни
Джерарда, где меня даже не было, я прокручивал их в своем воображении снова и
снова.
Я считал странным (если сам факт того, что мне снился старый
художник, еще не считался странным) то, что Джерарда ребенка, подростка и его
молодого я видел таким, каким я видел Джерарда каждый день, когда приходил к
нему, иначе говоря, таким, каким он был именно сейчас. Я всегда представлял голубого
художника, которому сорок семь лет. Поначалу я никак не понимал, почему я не
могу представить его в другом возрасте, но после нескольких таких снов и моих
размышлений, я пришел к одному выводу, который немало поразил меня: Джерард все
еще оставался в каждом из этих возрастов. Он не изменился. Он не постарел. Он только
набирал бессмысленное количество прожитых лет со дня его рождения, и при
этом его душа не старела ни на день с
того возраста, когда он еще был таким, как я. И правда, я начинал смотреть на
Джерарда, как на своего ровесника. Может быть, я относился к нему, как к
человеку, который на пару лет старше меня, в силу моего уважения к нему, но он
был несравненно ближе ко мне, чем к своему официальному возрасту. Он был настолько
молодым и живым, что мне уже было сложно
определить его именно таким словом – старый.
И его глаза – в них что-то было. Они были свежими и
молодыми. Они не состарились совсем. Однажды, я где-то вычитал такой научный
факт: за всю жизнь человека его глаза – это единственный орган, который не
растет по мере жизни. Они остаются одного и того же размера с рождения. Иначе
говоря, вы на всю жизнь остаетесь с тем, с чем родились; Джерард был прямо-таки
волшебным, потому что сохранил всю свою привлекательность, будто он еще был
ребенком.
После того, как я уяснил несколько важных деталей, мои
сны стали иметь еще больше смысла. Глаза Джерарда были вечными. Они всегда имели тот прекрасный оливковый оттенок.
Это были его же глаза, в моих снах, где вместе с ним я мог пройти сквозь всю
его жизнь, в которой я хотел бы побывать, чтобы увидеть все то, что в ней
произошло, и там я действительно мог это сделать. Утром, когда я просыпался, и понимал, насколько
это было нереально, так, что я могу увидеть это лишь во сне, я начинал мечтать
о возможности очутиться там, чтобы увидеть все собственным глазами, и было даже
неважно, в каком обличье я при этом буду. Даже если бы я был мухой на стене или чертовой крысой,
живущей под половицами в его дома. Этого было бы достаточно для меня.
Я так же мечтал о том, что спустя годы о Джерарде можно
будет прочитать в книгах по искусству. Лет через пятьдесят, кучка начинающих
художников сидела бы и говорила о художнике из Джерси, уничтожившем все свои
работы. Это были лишь мои выдумки, но Джерард всегда учил меня, что именно
выдумки превращались в такие потрясающие идеи и теории. Я позволил себе рассказать
ему об этом, когда мы рисовали, и когда я договорил, Джерард только посмеялся над
тем, что это «наверное, невозможно».
- Это вполне может
произойти, – возразил я, широко
улыбаясь, передавая ему шарик. В настоящее время мы расположились на полу, прямо
перед холстом, конечно, так было труднее смеяться, и тут было немного неудобно,
но это стоило того, чтобы стать ближе к нашей работе.
- Полагаю, что так, - ответил он. Немного помолчав, он собрал
шарики в руку. Он глянул на меня, прежде чем бросить их в мою сторону, так, что они
застучали по полу, – они так же могут трепаться о подростке, который стал
великим гитаристом после того, как провел кучу времени со старым художником,
который учил его рисовать.
Он улыбнулся мне, но не так, как обычно. Это была
искренняя улыбка, от которой появлялись морщинки вокруг рта. Я почувствовал,
что краснею, и ничего не сказал. Только продолжил катать шарики по полотну.
- Ты никогда не играл на своей гитаре для меня, Фрэнк, - снова заговорил он, привлекая мое внимание, и
тут мне некуда было деться.
- Я знаю… - ответил я, не смотря, что делаю.
- Приноси ее поскорее, - сказал мне Джерарда, – я хочу
послушать, как ты играешь.
Я покраснел еще больше; стал таким же красным, как краска, которую мы
сейчас использовали.
- Я не знаю… - сказал я, слегка подбрасывая один из шариков
в ладони. Работа почти была закончена, потому что пробелы заполнялись довольно
быстро. Я знал, что я не смогу долго убегать
от его слов, и потому должен был ответить.
- Я выполнил свою часть сделки, - напомнил мне Джерард, обнажая
свои зубы. – Я учил тебя рисовать, и у
тебя получается очень хорошо. Со своей стороны я сделал, что обещал. Теперь
твоя очередь. Я хочу послушать твою музыку, – он посмотрел на меня и я
встретился взглядом с его глазами, позади
которых я видел твердую уверенность.
- Я подумаю об этом, - сказал я ему, давая обещание, не
разрывая зрительный контакт, – только лучше через пару занятий.
Неохотно, он кивнул, согласившись на такие условия. Я с облегчением
вздохнул, и мы вернулись к работе.
Честно говоря, я еще не готов был сыграть ему. Я практиковался
каждый день, но не так много, как мне бы следовало. У меня уже неплохо
получалось, но я все еще чувствовал себя новичком, и кроме того, слишком
неподготовленным. Я не хотел просто играть для него. Я хотел что-нибудь написать
сам. И теперь мне нужно было написать что-нибудь до того, как я приду к нему с
гитарой. Уже приближалось то время, когда моя голова могла взорваться от
переизбытка мыслей в ней, если я ничего не сделаю в ближайшее время.
Все эти мысли, по-моему, отличались от всего того, о чем
обычно думают нормальные подростки. По большей части они – мои мысли - были
счастливыми, приятными, нередко преисполненными любопытства. Я начал развивать
себя сам, как Джерард в моем возрасте, я проводил едва ли не ночи, думая,
пытаясь написать какую-нибудь теорию. Правда, я сомневался, что хоть что-то из содержимого
моего черепа можно было назвать теорией, но мне все еще необходимо было достать
хотя бы одну, и я пытался найти их в себе, и мало того, еще понять, что они
значат.
Рисование помогало мне думать, и, продвигаясь дальше, оно
все так же продолжало помогать мне. Когда голубиное имя изменилось на Матиса, мы
принялись за нечто контрастное и броское, продолговатой формы, настолько яркое,
что это, наверное, даже могло бы навредить глазам; тогда я еще подумал, что ничего
более странного, чем это вот, еще не может быть.
Но потом пришел Пикассо, и мы стали делать что-то как раз
еще более странное того странного, страннее чего, как я думал, уже не будет.
- Почему люди рисуют… это? - спросил я, когда мы, склонившись над кухонным
столом, рассматривали иллюстрацию из книги, на которой была изображена, хм, «женщина». Ее лицо было кривым
и голубым, а остальная часть ее тела появлялась почти вообще ниоткуда, а
конечности наверняка были обязаны своим местоположением одной лишь случайности.
Это нечто было уродливым – на этот раз я открыто и честно признавался в
этом. Джерард учил меня находить прекрасное во всем, даже в мусоре на улице. И
даже когда я начал понимать что-то в куче отбросов на таких же грязных и убогих
улицах Джерси, - и понимал очень даже
неплохо – то здесь я не видел ровным счетом ничего, даже вполовину такого
классного и чего-то значащего, чем тот же мусор. Кто, черт возьми, мог бы это
сделать? И еще прославиться этим?
- Рисование может быть чем угодно, чем ты хочешь, - как
ни в чём не бывало, ответил Джерард, оставаясь при своем мнении. Когда я посмотрел
на эту ужасную женщину, потом опять на него, с таким же непонятным выражением на лице, как
у этой женщины, он продолжил.
- Посмотри на остальных художников, о которых мы говорили,
- просто сказал он, жестикулируя руками. – Когда Моне рисовал природу, он показывал этим
прелесть жизни. Когда Дали рисовал, как цветы вырастают из яйца, он показывал
всю невероятность своих снов. И даже
когда Поллок рисовал свои загогулины, он что-то этим показывал, а именно – свое
безумие. Пикассо демонстрирует свой взгляд на женщин – они монстры.
Я кивнул головой, медленно понимая это. Джерард, похоже,
всегда искал другой взгляд на что-то,
вроде бы, однозначное, он всегда искал другой подход к ситуациям. Какие-то идеи
и мысли, возникшие у него в голове, выходили у него изо рта бессмысленном
набором слов, но, если посмотреть на это с другой стороны, отодвинув в сторону
само понятие «нормальность», и тогда можно было вдруг понять, что он сказал
что-то воистину гениальное. И к тому же чертовски поразительное, как это бывало
почти всегда. Он видел вещи такими,
какими никто их не видел, или никто просто не хотел видеть. Я пытался найти
смысл в том, что он сказал, но я только терял время. И здесь уже никаких исключений не было. Я не мог разглядеть мутанта там, где Джерард
его видел. Я видел только хрень, которая влетела в голову тому идиоту, и он тут
же это нарисовал. И я рассказал обо всем этом Джерарду, надеясь только, что он
не начнет опять читать мне лекции и сущности изобразительного искусства.
- Так и есть, –
все, что он мне на это сказал, после короткого кивка.
- Что?
Я не привык оказываться правым, особенно если это
касалось чего-то, в чём Джерард разбирался намного лучше меня.
- Пикассо был сумасшедшим придурком, - повторил Джерард
мои слова, и улыбнулся, прежде чем продолжить, – глядя
на эту картину, я вижу его взгляд на женщин. Ты видишь его собственное
уродство, возможно, вызванное женщинами. Кто знает? - он пожал плечами, наклоняя голову в сторону. –
Картина является тем, чем ты хочешь, чтобы она являлась.
Я снова кивнул, поглощая полученную информацию. Чаще
всего, когда Джерард что-то говорил, я принимал это как факт. Он был старше
меня, умнее и более просвещён в таких делах. Но почему-то в этот момент я
чувствовал необходимость наконец сказать что-то свое, вместо того чтобы как
всегда с ним согласиться во всем. Может потому, что его слова, как и эти
картины перед нами, можно было по-разному понять.
- Что делать, если я хочу, чтобы это было что-то совсем
другое? – спросил я, указывая вниз, на ноги, выходящие из туловища женщины.
- Тогда это может быть тем, чем ты хочешь, - такие слова слетели с его языка. Он смотрел вниз,
пока я смотрел на него. Он пытался перевернуть страницу, заканчивая разговор, но
я прижал ее к столу, оставляя на месте. Он одарил меня вопросительным взглядом,
недоумевая моей реакции. Увидев мой серьезный взгляд, он сдался, и решил
понаблюдать, к чему это приведет. Я уже бросил ему вызов, завладев его вниманием, так что теперь мне нужно
было быстро придумать, как продолжить.
- Что, если я хочу… - я замолчал, задумавшись о кое-чем –
настолько долго, что было уже смешно - как это, быть на месте женщины. Я как
будто хотел бросить ему мяч и
посмотреть, сможет ли он бросить его обратно мне. Он уже много чем кидался в меня; я хотел, чтобы
он почувствовал себя на моем месте, почувствовал, каково это - быть сбитым с толку.
Я оглядел комнату в поисках того, что могло мне помочь, пока
мой взгляд не остановился на вполне обычном предмете, который должен был
работать.
– Что, если я хочу представить эту часть женщины, как часы?
Сработает ли это?
Джерард вздохнул, наполовину радостно, наполовину
досадно: оттого, что ему опять придется
доказать, что он прав. Посмотрев на меня, он повторил свои слова. – Если ты найдешь
в этом смысл, это будет работать. Картина это то, чем ты хочешь, чтобы она
являлась.
- Но это – женщина, - озвучил я очевидное, не полностью довольный
его ответом. – И я хочу сравнить ее с часами. И как это будет работать?
Джерард совсем оставил попытки перевернуть страницу, и
теперь стоял, скрестив руки на груди. Он выглядел так, будто я утомил его своими
расспросами, но я видел в его глазах довольный блеск, он был рад, что я задавал
вопросы опять, опять и опять, желая узнать больше. – Я не знаю, почему ты выбрал именно этот
предмет, но я могу рассказать тебе, как это сравнил бы я.
Я уставился на него, ожидая объяснений. Он вздохнул; слегка
закатил глаза и продолжил.
– Часы – это штуковина, которая отсчитывает время, и есть
определенное время в месяце, когда женщины действительно становятся немного
мутантами. – Он ухмыльнулся мне, желая убедиться, знаю ли я, к чему он клонит,
или нет.
О да, я знал, несмотря на то, что имел очень ограниченные
контакты с женским телом. Насколько я знал, моя мать уже была практически бесполым
существом, как и отец, и никто из нас особенно не заморачивался я по поводу
«этих дней». Но зато я слышал много страшных историй от Сэма, у которого была старшая
сестра, и потому он знал об этом намного больше, чем я. Правда, он всегда всё преувеличивал, и, таким
образом, с его слов это явление было раз в десять ужаснее, чем в
реальности. Зная это, я не строил своего
мнения, полностью основываясь на этих «фактах». Девчонки – как сами по себе,
так и то, что происходило с их организмом – для меня это было жутковато; я еще
не заходил так далеко. И, между прочим, сейчас, находясь рядом с Джерардом, я
начал замечать, что меня и так вполне устраивает мое положение.
Конечно, мне нравилось, как девочки выглядят и что они собой
воплощают. Мне нравились их фигуры и их женственность, и я действительно хотел бы
заняться сексом с некоторыми из них когда-нибудь в своей жизни, но при этом в
них всегда крылось что-то страшное. Я не знал, что делать с ними, как
относиться к ним, и, что более важно, как доставлять им удовольствие. По
крайней мере, с моим собственным телом, я знал, что для меня было хорошо и как
этого достичь. Даже если оно якобы было
«уродливым», настолько насколько это возможно, я привыкал к той мысли, что это
единственное тело, которое я могу изучать, ну, во всяком случае, в настоящее
время.
- Я имел в виду, я люблю Вивьен и всё такое, - продолжал
говорить Джерард, отрывая меня от мыслей и возвращая к реальности. Он все еще обсуждал
эту страшную тему, рассказывая мне то, что он знал, - но бывают такие дни,
когда я вообще не понимаю, что не так с этой женщиной. Я говорю себе, что это что-то, чего мне
никогда не понять, и уже потом думаю, что я даже рад, что никогда не пойму
этого, - он замолчал на секунду, глубоко вздохнул и улыбнулся мне. На его губах
сияла игривая улыбка, когда он смахнул волосы с глаз. - В том, чтобы быть геем,
есть свои преимущества.
Я кивнул, переворачивая страницу.
На следующих страницах так же были изуродованные женщины,
и чтобы поддержать тему, мы сравнивали их с предметами из обыденной жизни
вокруг нас. Как и Фрэйд сводил все к фаллическим символам, так мы превращали
все в арт-проект, придавая этому глубокий смысл и цель, так, что, наверное, сам
Пикассо мог бы гордиться. Теперь я мог понять,
что Джерард как художник намного удивительнее и гениальнее, чем я думал,
прежде всего, потому, что он умудрялся находить связь между такими вещами,
между которыми, казалось бы, нет никакой связи.
- А как насчет моей работы? Есть ли у нее значение? - поинтересовался я, когда мы закончили с книгой
Пикассо. Я склонился над столом, широко распахнув глаза, сгорая от нетерпения, с
улыбкой на лице. Я едва не скакал на месте, ведя себя, как пятилетний ребенок,
который одним лишь словом «почему» заполняет все свои пробелы.
- Оно будет, когда и у тебя будет больше сил, Фрэнк, - заверил он меня, разводя своими длинными
руками, запрятанными в длинные черные рукава. Внезапно его посетила какая-то
мысль, и он встал из-за стола, за которым мы работали, прошёл к своим картинам.
Он стал как-то необычно разглядывать их, пока я следовал за ним и его голосом, –
в твоей собственной картине ты можешь сделать небо оранжевым, траву сиреневой и
сделать так, чтобы небо оказалось под водой. Ты можешь делать, что хочешь, и ты
можешь найти разные значения всего этого.
Я вздохнул, соглашаясь с ним, пока смотрел, как он отодвинул тот холст, на
котором мы работали. Он сидел перед ним
на корточках, и его лицо вдруг исказилось, на нем отразились боль и напряжение.
Я всегда удивлялся тому, что Джерард делал со своими
работами после того, как закончит их, и сейчас я знал, что обычно он ставил их
напротив стены или рассовывал по щелям в доме. Почти всегда мне казалось это
бессмысленным; потратить столько времени на свою работу, чтобы потом никогда не
увидеть ее, никогда не использовать ее снова. Он вкладывал столько сил и столько души в свои
творения, а потом изо всех сил старался избавиться от них, как от мусора или
паразитов. А ведь они были совсем не тем, от чего стоило бы избавляться; только
оттуда, где я стоял, можно было увидеть только некоторые части картин, цвета и
линии, о которых я уже кое-что знал. К
тому времени, как он действительно перерыл
все, находя те, которые он хотел, мне ничего не оставалось, кроме как стоять на
своих двоих, удивляясь все больше.
Я смотрел с разинутым ртом на то, как Джерард раскидал
картины, рисунки и эскизы по полу, и я не понимал зачем. Потом он неожиданно
вскочил на ноги, и, хитро улыбнувшись мне, начал раскладывать все картины по паркету, как
плитку, края к краям.
- Что ты делаешь? – спросил я, наконец, озвучив эти
слова, уже давно бесновавшиеся в моей голове. Я думал, он хочет показать мне
некоторые из его предыдущих творений, снова затрагивая тему интерпретаций и
видений. А теперь я уже не знал, чего хорошего выйдет из этой раскладки по уже
наполовину заполненному полу.
- Все лучше, если глядеть на это с разных точек зрения, - сказал
он мне, уже с другой улыбкой. – Висячие
картины явно переоцениваются. Давай сегодня попробуем раскидать их по полу.
И, так как мне больше нечем было заняться, я помог
ему разложить их, после чего встал рядом
с ним.
Мы едва ли не несколько часов рассматривали картины; он
спрашивал меня, что я думаю о той или иной картине, а потом сам рассказывал,
что он имел ею в виду. Наши взгляды настолько различались, что я просто
офигевал. На одной картине он нарисовал свою бабушку по фотографии, которую
нашёл в ее ящике. Когда я взглянул на
нее, я в ту же секунду почувствовал грусть. Она сидела за столом, ее взгляд был
устремлен в окно, а в ее руках теплела чашка кофе, согревая ее. Ее глаза
выглядели уставшими, но Джерард сказал, что это не от грусти, а наоборот.
То есть да, она была усталой, но это было от ожидания – ожидания
того, что случится что-нибудь хорошее. Она держала чашку напряженными руками,
предчувствуя что-то нехорошее, ожидая своего мужа. Это фото было сделано во
время войны, и в тот момент она сидела здесь и надеялась, что ее муж вернется
домой, целый и невредимый.
Наши мнения опять расходились, но это было как раз то,
чего Джерард хотел. Когда Джерард рисовал что-то, он хотел выплеснуть свои
мысли. И его не волновало, поймут его люди, или нет, потому что каждый находил
свою правду.
После того, как мы обсудили все эти картины, посмотрев на
них под разными углами и высказав свои точки зрения, я озвучил вопрос, который
засел в моей голове уже достаточно давно:
- У тебя есть картины, на которых ты нарисовал сам себя?
К этому моменту мы оба сидели на полу, скрестив ноги (или
приблизительно что-то вроде этого: Джерард был уже не таким гибким), рядом друг
с другом, посреди холстов, окружавших нас.
- Нет, я никогда не рисовал себя, - быстро ответил он, взмахнув
рукой, будто отгоняя эту идею, как муху.
- Почему нет? – спросил я, не желая позволить ему уйти от
темы так быстро.
Я вспомнил одного из художников, о котором он рассказывал,
на этот раз женщине, Фриде Кало. Она раз за разом рисовала себя, часто придавая
всякие необычные образы. А Джерард охватывал каждый вид искусства, который он
видел, рисуя в том же стиле хотя бы раз. Ему нравилась Фрида; на самом деле,
она была одной из немногих женщин-художников, которыми он восхищался. Почему он
не имитировал ее искусство, нарисовав автопортрет?
- Просто не рисовал и все, - заявил он, снова
отмахиваясь.
С тихим стоном он выпрями ноги и поднялся с пола. Он
начал складывать свои полотна друг на друга, создавая при этом шум. И, несмотря
на его очевидно раздражение, он не делал никаких попыток умолкнуть, а продолжал
говорить, - во-первых, я считаю это тщеславным, рисовать самого себя.
Я усмехнулся на это замечание, в основном из-за того, что
тщеславие никогда не был проблемой для Джерарда раньше. Существовала еще какая-то причина, и о ней я
узнал уже из его следующих слов.
- И я не хочу знать, как я вижу себя. Я не хочу рисовать
себя, потому что по существу, я даже не знаю, что это и кто я. И я не хочу,
чтобы люди видели, что я думаю о себе. И особенно я не хочу, чтобы они
формировали свои собственные мнения об этом. – Он усмехнулся про себя,
представляя диковинные представления о том, как люди уже видят его: 47-летний
художник-педик. Он посмотрел на меня, и я кивнул, чувствуя ту же проблему. Я тоже
не хочу, чтобы люди интерпретировали мой образ; я еще даже не отошел от его
простого сравнения меня со своим голубем.
- Поэтому дверь в мою спальню черная, - сказал он мне, оборачиваясь
и указывая на дверь, которая еще ни разу не меняла свой цвет, в отличие от
стен, ее окружавших. – Моя комната имеет причины на то, чтобы быть такой
темной. Это то место, где я реально могу быть собой. Там я сплю, мечтаю, пишу и
плачу. Потому она черная. Я не хочу, чтобы люди строили какие-то догадки по
этому поводу. Я просто хочу, чтобы было так.
Я молчал, соглашаясь с ним в этом, хотя у меня были и
другие мысли, почему эта дверь черная. И я хотел бы знать, что происходит по ту
ее сторону, знать сам, а не только иметь какое-то представление, основанное на
его словах. Я хотел оказаться по ту сторону стены (буквально) и увидеть его и
его комнату сам. Он сказал, что он плачет там, и когда я посмотрел на него, мне
трудно было представить слезы в этих безупречных глазах. Это было очень
возможно, судя по всей той боли в его жизни, но это было трудно вообразить. Эти
глаза вне времени просто не должны иметь в себе слезы. Это выглядело бы как
трещина в вазе, или дыра в шелке. Такого
просто не могло быть.
И я также не хотел, чтобы этот сильный человек, сам как
произведение искусства, наполненный цветами и красками, плакал. Это могло разрушить
мое представление о нем, сконструированное моим сознанием, которое основывалось
на его глазах. Я не хотел видеть его разбитым
и сломанным; я бы лучше увидел его слезы в виде акварели. Единственный способ
поверить, что он может плакать - это проникнуть в его комнату, где он устроил
небытие для самого себя. Даже если
никогда не увижу его слез, я все еще хотел – мне нужно было – ступить за порог
этой двери. Он делился со мной все большим и большим каждый день, но я никогда
не чувствовал себя частью его самого. Я не был так близко к нему, как Вивьен
или его брат. Я молча думал, видели ли они когда-нибудь его плачущим. Они, возможно,
видели, и я вдруг понял, что чувствую зависть. Если бы я мог пройти через эту
дверь, то, возможно, я мог бы стать ближе к Джерарду. Мы никогда не проводили время в его спальне. В
этом никогда не было необходимости, и он никогда не приглашал меня туда. Приглашение
в таких случаях имело очень большую важность. И мне оно было тем более нужно,
но я предчувствовал, что этого прямо-таки священного разрешения я не получу еще
долго, если вообще когда-нибудь получу.
- Эй, Джерард, - внезапно спросил я, немного отвлекшись от
двери, которая, кажется, уже стала серьезной идеей, - ты когда-нибудь рисовал меня?
Я чувствовал, что покраснел сразу же, как только задал
этот вопрос, но мне нужно было знать. Как бы он не нарисовал меня, я хотел знать,
как он меня видит. Он столько разглагольствовал об интерпретациях и значениях, но,
кроме той голубиной теории о том, как он видел меня, его рот был на замке. Я не хотел всего лишь сравниваться с птицей. Я
хотел уверенный и развернутый ответ. Неужели он видел меня всего лишь как
парня, который просто приходит к нему каждый день? Видел ли он меня как друга? Или
больше? Может, если бы я знал, как он меня видит, то я бы, наконец, понял его. Или
может быть, только может быть, оказался за той дверью…
Он улыбнулся, смеясь про себя.
- Я же уже говорил тебе, - сказал он, как будто немного
раздражаясь, – мужское тело - уродливо.
Он всего лишь дразнил меня, но меня это, кажется, задело.
- И все же это не причина, по которой я не рисовал тебя,
- добавил он, заметив, как я помрачнел, - я еще не знаю точно, как я тебя вижу,
- он выпрямился и, прищурив глаза, оглядел меня сверху донизу. В это момент я чувствовал
себя голым, еще в большей степени подверженным уродству, чем обычно. Тем не
менее, я не принял никаких попыток прикрыть себя.
- Ты все еще растешь и меняешься слишком стремительно,
чтобы иметь достаточно точное представление о тебе прямо сейчас. Даже я все еще
меняюсь, и я почти совсем состарившийся чувак. Не думаю, что сейчас меняюсь так
же быстро, как когда был как ты, надеюсь во всяком случае. – Он пожал плечами, хриплый смех вырвался у
него изо рта, похожий на карканье ворона, на которого он сейчас был похож из-за
своих волос, - уж если я себя так плохо
знаю, то точно ни за что не смогу нарисовать тебя.
Я кивнул, опустив голову. Я не знал, что я хотел услышать,
но уж точно не это.
- Ты все еще можешь нарисовать себя сам, - заметил он, решив поддержать меня. Обычно
его никогда не волновало то, что он мог задеть меня своими словами, потому
что все, что бы он ни говорил, было
направлено на то, чтобы чему-то меня научить. Но сейчас это имело для него значение,
из-за интимного характера этой темы.
Когда вам стирают кожу, так, что получается открытая рана, это больно,
особенно, если вы еще просыплете на нее соль – и Джерард выглядел так, будто у
него уже было полно такой соли на руках. – Только то, что я не рисую себя, еще
не значит, что тебе тоже не следует себя рисовать.
- Я не хочу себя рисовать, - ответил я, слегка надув
губы.
- Отлично, - он
так же надув губы, передразнивая меня, –
тогда нарисуй меня. Или, наконец, принеси сюда свою гитару и сыграй что-нибудь
для меня. Музыка так же может говорить о многом. Так как ты не будешь рисовать
меня, я хочу послушать, как ты играешь для меня. Помимо всего прочего, мне так
же интересно взглянуть на твое видение вещей.
Настала тишина, в которой
прокручивал у себя в голове его предложение. На самом деле это было даже
не совсем предложение и Джерард, устав ждать, собрал свои художественные
принадлежности и отправился их мыть. Я находился рядом с ним, как всегда, но летал
в облаках, шариках и картинках, смешанных вместе в моей голове. Я никогда ни на что не отвечал ему, но я
репетировал свои ответы снова и снова, правда, дальше моей головы они не заходили.
А потом, прогуливаясь домой тем же вечером, не отвлекаясь ни на что вплоть до самого
порога, я много размышлял и пришел к самым поразительным выводам.
Я мог нарисовать Джерарда, и посмотреть, что из этого
выйдет. Я мог снова и снова провести этот слепой урок, и посмотреть, к чему
меня приведет моя память. У меня было чувство, что я могу интерпретировать
практически всё без исключения, и мне
даже не обязательно завязывать себе глаза. Я мог видеть, к чему я сейчас иду, даже
если это значило, что я буду сбиваться снова и снова на своем пути. Благодаря неделям
своих трудов, еще с того момента, как я только начал стремиться к этой ясности
и совершенству, уже многое прояснилось для меня, и так я мог видеть все больше
и больше. Точно так же мои чувства начинались с маленького незаметного ощущения
где-то в глубине живота, но они распространились по всему моему телу, заняв
каждую его клетку, они стекали с меня, как краска, которой мы совсем недавно
пользовались. Мои чувства становились все сильнее и сильнее, и мне не нужно
было рисовать их или играть их на своей гитаре, чтобы узнать, чем они так или
иначе являлись. Я должен был просто признать это.
Я был влюблен в Джерарда. Влюблен так сильно и так быстро,
что представлял, какой бардак теперь
творится в моей душе, который мне же и придется разгребать.
|