Однажды, Джерард сказал – я не
хочу терять себя, поэтому я теряю этот мир.
Фрэнки, 19 лет. Райтер.
Вот что удивительно – когда ты чувствуешь,
как намокает бумага, твои ноздри сами собой расширяются, а нижнее веко
дергается.
Я
не о том, о чем многие подумали, не дай бог. Простая вода, простая бумага.
Простой кран. Обычная ванная. Раковина
полукругом, вся в разноцветных пятнах.
Я
бы не сказал, что я выпендриваюсь, но знаете, сжимать в ладонях насквозь
пропитанный водой лист – противное занятие.
Ноздри дрожат, глаз дергается, а я комкаю и комкаю – до онемения в
пальцах.
Представишь
себе, что в твоих пальцах сжат вовсе не лист, а мозг, например. Или другой
орган. Твой собственный. Так, еще немного и меня вывернет.
Зато
теперь, я, кажется, знаю, что именно мне нужно делать с этим листом. Это всегда
так – занимаешься каким-то дерьмом, и вдруг – я точно знаю, что нарисую
сегодня. Все точно так, как говорил Джерард.
Я
наугад выставляю руку вперед. Методика.
Я
касаюсь пальцами зеркала. Стиль.
Я
делаю три шага назад и толкаю спиной дверь. Неповторимый почерк.
Теперь
мне можно включить свет? Думаете, я не знал, на что иду? Где моя прежняя жизнь,
вы не в курсе? Я задаю слишком много вопросов?
Я
знаю, что нарисую, Джерард. Теперь – хоть с закрытыми глазами.
Твои
слова до сих пор стучат у меня в ушах. Ты мне обещал. Ты ничего не дал мне,
кроме себя. Ты отнял все, но ничего не оставил взамен.
На
полу – скомканная бумага, по которой уже третий месяц никто, кроме меня не
ходит. Кончившиеся ручки и маркеры. Моя квартира вопит и извивается от той
тяжести, что я храню в ней.
Моя
голова разбухает и пульсирует от того же груза.
Я не выходил отсюда три месяца, с тех пор как
ты исчез. Я не говорил с людьми и не
видел солнце. Но мне с головой хватает и себя самого. Мы каждый вечер
собираемся все там же, где встречались до того случая. И я все так же исполняю
свои обязанности музыкального ядра нашей компании, нашего общества, если
хотите. Правда, я признаю, что это уже начинает мне попросту казаться.
В
моей комнате - лица, лица, лица. По стенам, потолку, полу.
По
мебели и оконным рамам.
Ты
смотришь на меня даже с моего тела, ты улыбаешься мне, ты все так же целуешь
меня.
Лица
шепчут – не сходи с ума. Не сходи с ума, включи свет и рисуй. Рисуй, пока не
увидишь в линиях жестокость.
Пока
пальцы не создадут гибель.
Пока
голова не разобьется, а то, что вытекло оттуда – не станет тем, от чего самые
близкие тебе люди оттолкнут тебя. Пока ты не выжмешь из себя все, без остатка.
И
я точно знаю, что я рисую сегодня.
Урок
217, мокрая бумага, Джерард. И, слава богу, я тогда не посмотрел в зеркало.
Когда
вы рисуете по мокрой бумаге, главное – не делать много грязи. С этой техникой
надо быть очень осторожным. Я провожу каждую линию по нескольку минут, и краска
начинает расползаться по влажным прожилкам.
Вообще-то
я не очень люблю краски. Я – райтер.
Страшно
представить, сколько я извел за эти два года баллончиков, сколько кед сбито в
хлам, сколько стен помнит мою сумасшедшую улыбку.
Жутко
вообразить, как много медиаторов я потерял, как много струн рвалось, когда я
пытался сыграть очередную песню. Как много своей плоти я оставил в камне.
Пока
в квартире не горит свет, ночь, и я рисую только при тусклом освещении уличных
фонарей, я могу все вспоминать, могу шептать то, от чего лица гримасничают и
извиваются.
Когда
какой-нибудь шальной автомобиль заезжает на мою улицу, в окна бьет резкий луч
света, и все мои стены оживают, словно в уродливом, кошмарном сне. Белки глаз
светятся, обнажаются зубы, тела приходят в движение и их хаотичный танец
мелькает на моих прикрытых веках.
Лица
шепчут – не сходи с ума. Не сходи с ума, включи свет и рисуй. Рисуй, пока не создашь
то, с чем не сможешь жить.
Пока
тебя не оставят силы.
Останови
меня, пока я лишь делаю первый шаг.
Я
же знаю, что у меня получится, я знаю, Джерард.
Я
касаюсь кистью мокрого листа и шепчу – приходи, пока я еще тот Фрэнки. Лица умоляют – давай же.
Приходи
и трахни меня, твою мать. Лица шипят –
рисуй.
Бумага
уже подсыхает, и я упираюсь лбом в ее влажную и рыхлую поверхность. Лица молчат – они выжидают.
По
темной пустой кухне рассованы упаковки баллончиков, которые словно ждут своего
часа. Их ровно столько, чтобы покрыть самую большую стену в моем городе – но мне
пока нельзя этого делать.
Я
пинаю ногой банку с водой.
Штаны
стремительно намокают до колена, впрочем, так случается постоянно.
Когда
сжимаешь в пальцах мокрую бумагу, первая ассоциация – нижнее белье.
[Я тебя поймаю за пальцы, Гнущие линию в нежной ярости.
Если так хочешь, то все
обвалится.
Ты для меня всегда будешь
бездарностью.
Я тебя схвачу за ладони,
Тихо дрожащие в такт движениям.
Это болезнь, далеко не агония.
Ты для меня всегда будешь
мщением.
Я тебя удержу за талию.
Перехвачу, задыхаясь, руками.
Не прекратим, не устали, да?
Ты для меня всегда будешь
слезами.
Я тебя притяну за шею;
Ну, упирайся, тут все бесполезно.
Дыры растут на порядок быстрее.
Ты для меня всегда будешь
болезнью.
Я тебя оттолкну всеми силами.
Это не то, что ты помнишь и
любишь.
Мне иногда веки кажутся крыльями.
Ты для меня всегда просто будешь.]
Однажды, Джерард сказал –
несмотря на то, что обещали дождь, сегодня, будет снег.
Майки, 20 лет. Брат пропавшего.
Когда я научился разговаривать, его звали Эй.
Это
– первое, что я произнес, лишь только смог. Дело в том, что с того самого
момента, как я увидел его, подумал – эй.
И больше ничего.
У
меня была слишком маленькая голова.
Эй
был меня старше, он странно себя вел и никогда не спал. Я плакал и ходил за
матерью, а Эй молчал и странно смотрел в мою сторону. Я ел и просил игрушки, а
он сидел с теми, кто был в его комнате, нарисованные на клочках бумаги.
У
Эй были жесткие волосы и такие же жесткие и колючие глаза. А мать называла меня
своей радостью. Эй молчал до моего четырехлетия.
Когда мне исполнилось четыре, его звали Хватит.
Неудивительно,
что от него страдали все, кто находился рядом. Хватит болтал без умолку, но
только с собой. Его голос поражал и смущал меня. Так, словно он был чем-то
неприличным. Я каждый раз краснел, когда Хватит обращался к себе и говорил –
пойдем на большую доску.
Большая
доска была чем-то вроде его мечты, как я понял позднее. И я тоже заразился его
идеей о большой доске. Поэтому решился заговорить с Хватит об этом.
И
вот тогда он перестал быть для меня кем-то другим, а стал Джи.
Он стал Джи, когда мне было тринадцать.
Он
стал Джи, и первое, о чем он рассказал мне – его работа.
Знаете,
какое странное ощущение – сжимать в руках мокрый лист бумаги?
Я
не знаю. Джи сказал – кто любит эту работу, должен любить это ощущение. Ну уж
нет, решил я. До тех пор как Хватит стал Джи – я ни разу никому не врал.
Когда мне было тринадцать, Джи подошел ко мне
и сказал – эй.
Вот
так вот, просто – эй. Как будто менять нас местами – совершенно обычная штука.
Как будто до этого я был для него никем.
Он
сказал – я исчезаю и возвращаюсь обратно. А для тебя я всегда буду рядом.
Он
только улыбнулся и воткнул булавку себе в ухо. И для меня мои искалеченные уши –
знак того, что он действительно вернется. Горсти булавок – как маленькие
датчики, следящие и за мной и за ним.
Когда
мне было тринадцать, он превратился в Джи. Того, который сделал нас теми, кем
мы являемся сейчас.
А
когда мне было 20, он стал Тем Самым. Кстати, снег тогда все-таки пошел. Глава 2
|